Александр Ширвиндт:
«Звезды – это вшивые кометки» Беседовала Ксения ЛАРИНА В этом году Театр сатиры переживает череду юбилеев: летом отметил 75-летие художественный руководитель театра Александр Ширвиндт, в сентябре – 100 лет со дня рождения Валентина Плучека, а в октябре – 85 лет самому театру. Набор столь почтенных цифр вызывает у художественного руководителя театра ироничную усмешку: как все быстро!.. – Вот перед нами две звездных биографии – театра и артиста. Вы чувcтвуете себя настоящей звездой?
– Я очень вялой тщеславности человек. Потому что, честно говоря, если попытаться наступить на горло привычной иронии, то с каждым годом все ярче понимаешь, насколько все эфемерно. Почему-то последние двенадцать лет – я высчитал – как дым пролетели.
До этого как-то еще чего-то шло, остановки были какие-то. Сейчас все – экспресс. Поэтому все эти атрибуты –«звезда», «великий», «гений» – стали совершенно расхожими семечками.
Великих вообще единицы, гении – вообще, я уж забыл, как они выглядят. Звезды – это вообще какие-то вшивые кометки, которые падают, как град. Конечно, какая-то ниша моей персоны суммарно существует.
Что это за ниша? Какое ее качество? Что это? Но она существует, я думаю, иначе – зачем? Я вообще всегда боюсь употреблять что-то такое умное и якобы эрудированное, потому что подумают, что я выпендриваюсь.
Тем не менее есть у Набокова замечательный роман «Подвиг». Вот и там вся эта замечательная интеллигенция послереволюционная все полемизирует: «Что? Зачем? Куда?» Все иронично. И там потрясающе один персонаж объясняет, по какому принципу люди делятся: одни бьются за призрак прошлого, а другие бьются за призрак будущего.
Замечательно, да? Так и мы существуем до сих пор. К чему это я? Да! (Смеется.) Так вот, неизвестно, что будет.
Признак своей значимости – это очень стыдная вещь. Тем более что я человек ироничный и отношусь к себе очень иронично.
– Есть еще один почетный юбиляр в истории Театра сатиры: в сентябре исполняется 100 лет со дня рождения Валентина Плучека.
– Да, именно в этот день, 4 сентября, в день рождения Валентина Николаевича, мы открываем сезон. И мы будем играть в честь столетия Плучека его спектакль «Укрощение строптивой» – он до сих пор у нас в репертуаре. Ужас!
Но мы обновляем полностью оформление, перешиваем костюмы и готовим практически премьеру.
– А юбилей театра как будете отмечать?
– Мы готовим обозрение. Ведь театр-то наш создан на обозрениях. У нас их была масса. Он и начинался как обозрение «Москва с точки зрения, 1924 год».
И тут мы вспомнили, что вся биография театра соткана из потрясающих музыкантов. Дунаевский был завмузом Театра сатиры на первых шагах. Потом были Мурадели, Богословский, Родион Щедрин, ну не говоря уже о нынешних – Гена Гладков, Давид Тухманов. И у нас сегодня тоже не менее замечательный Андрюша Семенов.
Человек титанической энергии и работоспособности. У нас же в театре оркестр живой, в драматическом театре это вообще уникальный случай, 32 человека, профессиональный оркестр. И мы хотим сделать такое музыкальное путешествие, вернее, путешествие по музыкальной биографии театра. И даже назвать это хотим «Триумф на Триумфальной» – это было название одного из первых обозрений Театра сатиры, еще когда площадь Маяковского была Триумфальной.
Название, конечно, опасное – потом критики начнут кричать: «Это триумф? Это не триумф, это провал на Триумфальной!» Но мы на этот риск идем.
– Почему Театру сатиры позволялось многое, что не позволялось другим?
– Это же была сплошная Голгофа. Театр сатиры все-таки предполагает некую остроту. Поэтому вся история была – обмануть, подсовывать «фиги в кармане», аллюзии. «Самоубийцу» Эрдмана сдавали раз двадцать, два раза закрывали.
Помогала гениальность Сергея Владимировича Михалкова, которого Плучек позвал как редактора. А он же гений был, гений. В очередной раз закрывали «Самоубийцу», потому что в конце выбегал Державин и говорил: «Федя Петунин застрелился и записку оставил: «Так жить нельзя!» Нам сказали: «Вы что, с ума сошли?!» На что Михалков ответил: «А давайте по-другому – «Петя Петунин отравился грибами и записку оставил».
И проскочило! И так – почти каждый спектакль.
– Плучек – ваш режиссер?
– Плучек был замечательный режиссер и удивительная личность, энциклопедически образованный, поэтически одаренная натура. Я не был его артистом никогда, по большому счету. Я много у него сыграл, много очень. Но вот той влюбленности, без которой нельзя существовать, в наших взаимоотношениях не было.
Я был нужен, я был необходим, но Андрюша Миронов, Толя Папанов, Танечка Васильева – они были его художественной страстью.
– Вы приглашали своих близких, родителей, друзей на свои первые спектакли?
– Ну, это очень трудно было, опасно. Потому что у меня трагическая история была с ближайшей маминой подругой. Я в «Ленкоме» тогда работал, и она первый раз пошла на спектакль «В день свадьбы».
Это был первый спектакль розовский, о котором театр мечтал, начиналось что-то новое, и все были увлечены Эфросом. И вся труппа была занята в финальной сцене свадьбы. А я на сельской свадьбе, ну… можно себе представить. И вот мы стоим с Мишкой Державиным буквально на первом плане с каким-то огурцом. И тетя Роза в зале.
Пришла она после этого к маме и сказала: «Рая, он тебя обманывает, это катастрофа!» Потом тетя Роза попала на спектакль «Карагуш», это была детская сказка про коня. Мишка Державин играл Карагуша — с гривой, красивый, молодой. Начинался спектакль — выходили два карная с длинными такими трубами в грязных халатах (спектаклю было лет 400) — и пердели что-то в эти трубы. И уходили. В этот день заболел артист, и меня сходу поймали, надели этот грязный халат.
И я вышел с этой трубой, а в первом ряду тетя Роза с внуком. Я три раза прогудел – и ушел навсегда. Она опять к маме: «Рая, он тебя обманывает. Это катастрофа».
Так что, с тех пор я близких на спектакли не зову.
– Ну, слава богу, вы у Эфроса сыграли много больших, настоящих ролей.
– Ну, конечно, что делать? Пришлось, перед тетей Розой надо было как-то реабилитироваться.
– Почему, все-таки, вы расстались с Эфросом? Почему, все-таки, не получилось этого содружества надолго?
– Никаких конфликтов не было, мы оставались друзьями до самой его кончины. Просто когда он ушел, — его «ушли» на Бронную, — и мы вереницей в десять человек за ним ушли, он тут же попал в очередные режиссеры, где было еще три очередных режиссера и один главный. Это первое. Во-вторых, все потрясающие режиссеры – они влюбчивы совершенно до патологии. Влюбчивы в актеров.
Это мы в «Ленкоме» были первые артисты, а здесь, на Бронной, появились Коля Волков, незабвенный замечательный Даль, тот же Броневой, Миша Козаков – Эфрос стал влюбляться в этих замечательных артистов, что естественно. Это как скульптор, который все время хочет какой-то новый материал, хочет новую глину. Так что ничего не было, никаких конфликтов. И потом как раз Захаров, Миронов и Мишка Державин, уже работавшие в «Сатире», стали меня туда переманивать. А тут как раз Валечка Гафт гениальный мой друг и совершенно удивительная, патологически талантливая личность, сыграв премьерного Альмавиву (в спектакле «Безумный день, или Женитьба Фигаро» — прим. ред.), ушел в «Современник».
И освободилось это место, куда меня и определили. Вот совершенно документальный рассказ без всяких подводных течений.
– Сейчас вы играете Мольера булгаковского. Когда-то в этой же пьесе вы играли короля Людовика. Тема «художник и власть» по-прежнему актуальна?
– Во-первых, сейчас нет такого активного, яркого, наглядного параметра «художник и власть». Но, как говорится, еще не вечер. И поэтому предупредить никогда не поздно.
Но в совокупности все-таки там заложено очень много того, что я сейчас очень хорошо понимаю. Это старый артист, и вокруг молодые лица, голоса, таланты и тела – это я и по училищу вижу, что это такое. Это необходимость прощать, что бы ни было. Потому что театр такая конфигурация, где без прощения можно зайти в такой тупик… И все-таки, значит, это ощущение конца.
Оно не связано с художником и властью, оно связано со спидометром – это я вот в силу различных юбилеев очень хорошо понимаю. Поэтому немножко про это.