Психоделический Бах
Когда закончилось первое отделение московского концерта пианиста Петра Андершевского, проходившего в Светлановском зале ММДМ 9 апреля, я обнаружил, что все ранее прочитанные мной об этом пианисте статьи и содержащиеся в них эпитеты и метафоры вдруг обрели подлинный смысл: «алхимик звука», «эксцентрик», своей игрой погружающий публику в «изменённое состояние сознания», и так далее.
Читая подобные пассажи об игре Андершевского, я был уверен, что это следствие чересчур разыгравшейся журналистской фантазии, пока сам не попал на его живой концерт.
До антракта прозвучали Французская сюита № 5 G-dur Баха и «Фантазия» C-dur Шумана — это было как во сне!
Андершевский сумел погрузить зал просто-таки в сомнамбулическое состояние.
Едва только пианист прикоснулся к клавишам, как уже с самых первых звуков баховской Сюиты стало ясно, что играет её подлинный романтик и даже мистик.
Да, быть может, если подходить строго, по стилю это и не был И. С. Бах, но это было такое замечательное по своим художественным качествам романтическое его переосмысление, что рука не подымается критиковать.
Дивные, нежные звуки наполняли отвратительный по своим акустическим свойствам Светлановский зал, и он каким-то чудом превращался в подобие храма,
в котором был слышен одинокий голос человеческой души, чему способствовало полное отключение света и освещение парой прожекторов лишь небольшого пространства вокруг клавиатуры рояля.
«Фантазия Шумана» представляла собой нечто сверх того, чего можно было ожидать: это было то ли погружение в какие-то радужные сны человеческого духа и глубочайшая рефлексия, то ли воспарение к горним высям и нескончаемому мягкому сиянию, свободное реяние в волнах тончайшего эфира.
Когда я после первого отделения вышел из зала в холл, то даже не поверил, что на улице ещё не наступили сумерки и продолжал сиять яркий весенний день: над комплексом Москва-сити, отлично просматриваемым из ММДМ, закатывалось солнце, и после такого исполнения оно казалось ласковым и нежным, а весь мир бесконечно прекрасным.
Да, такая игра передаёт удивительный настрой, но в то же время вызывает ощущение крайней хрупкости мироздания.
Подобное ощущение дарит своей игрой Алексей Володин, когда берётся за Шумана и Равеля, или Сергей Кузнецов, когда берётся за Шуберта и Дебюсси, или когда Пётр Лаул играет лирические вещи Бетховена и Брамса, или когда Николай Луганский играет поздние пьесы Листа странным и вибрирующим звуком.
Волшебство, одно слово.
Хотя поначалу в первом отделении Андершевский собирался исполнить обе сюиты Баха, а во втором — пьесы Яначека и Шумана, порядок вещей в концерте оказался другим: после перерыва прозвучала вторая часть цикла Яначека «По заросшей тропе» и Английская сюита № 3 g-moll Баха, а на бис — Сарабанда из баховской Партиты B-dur. Таким образом, Бах оказался в начале и в конце клавирабенда, полностью исчерпывая — начиная и замыкая на себе его эстетику.
Андершевский оказался типичным представителем так называемого «постмодерна» в исполнительстве:
он берёт любой текст и перерабатывает его на собственной субъективной основе, сближаясь в этом плане с Софроницким, Юдиной, Гульдом, Головановым и прочими харизматичными индивидуальностями, так или иначе во время любого своего исполнения «играющими себя».
В то же время у Андершевского всё получается таким хрупким, что это вызывает ощущение какой-то щемящей тоски, вызванной мыслями о бренности всего и вся,
в том числе и композиторов, и их произведений, и музыкальных эпох, и стилей, и самой музыки.
Когда пианист играл Сарабанду g-moll-ной Английской сюиты, в это же время из-за одной двери зала раздавался из буфета нещадный грохот тарелок и чашек, как будто их там швыряли с ненавистью к тем, кто ими пользуется, из-за другой двери доносились бурные обсуждения личной жизни каких-то, видимо, служительниц этого зала, а в первых рядах гремел туберкулёзный кашель согнанных с балкона для заполнения партера болезненных скитальцев и случайных посетителей. И я, слушая нежнейшее, невесомое и почти безударное в пианиссимо туше Андершевского, размышлял о том,
для кого извлекаются эти небесные, гаснущие, словно под сводами затемнённого храма, звуки?
Но пианист был настолько погружён в мир своих художественных фантазий, что играл самозабвенно и монашески отрешённо, как музыкальный маг, позволяющий через свою бренную плоть проявляться чему-то неизмеримо более прекрасному и возвышенному.
Теперь, по прошествии нескольких дней, я пребываю в уверенности, что мы застали один из самых удачных его концертов — удачных в том плане, что
пианист сделал, наверное, почти всё и почти так, как ему хотелось бы в некоем мерещущемся ему идеале.
И хотя мне предельно ясно, что подобного рода исполнительская эстетика является уж очень субъективной, не универсальной, что пианист сильно перебарщивает по части романтизации Баха, что он в гораздо большей степени «играет самого себя», нежели Баха, что если Шуман и Яначек как романтики вполне допускают и даже требуют подобного рода тонкостей, нюансов, такой изощрённой ритмики и звуковой филировки, а Бах всё же должен исполняться намного строже и мужественнее, я всё же не могу найти в себе силы для критики игры Андершевского.
Понимаю, что в общем случае именно так Баха играть нельзя, что это выводит данного автора слишком далеко за орбиту ожидаемой и требуемой исполнительской стилистики и существенно деформирует композиторский стиль. Но понимаю и то, что
когда за дело берётся мастер звука, подобный Андершевскому, то именно под его руками баховские вещи начинают раскрывать свойства, о которых сам Бах, безусловно, и не помышлял,
но которые сближают его с гораздо более поздними эпохами, общим с которыми у Баха остаётся главное — наличие в его произведениях музыки, то есть того, чего катастрофически не хватает в произведениях подавляющего большинства современных нам композиторов. И в этом смысле
Пётр Андершевский, безусловно, является каким-то далёким отголоском великой романтической эпохи в пианизме,
когда романтики позволяли себе мыслить и исполнять Баха в тех же категориях, в рамках которых сочиняли сами.